Он легко спрыгнул из душного тамбура электрички на перрон московского вокзала. Даже чуть с большей легкостью, чем следовало человеку его возраста и комплекции, будто с подножки санаторского автобуса пятнадцать лет назад под оценивающие взгляды скучающих отдыхающих дам. Толпа пригородных пассажиров подхватила его и понесла к выходу. Он осторожно прижимал к груди роскошные гладиолусы, пытаясь загородить их от мокрых плащей, курток, зонтов, теснящих его к зеленым вагонам.

На вокзальной площади шумела городская жизнь, у края тротуара горделиво подставляли лакированные спины летнему дождю импозантные Ниссаны, Тойоты-Пэтролы, аккуратные "девятки" и "шестерки". Дождь подгонял снующих в толпе людей, слезился прозрачными каплями на лицах, плащах и окнах автобусов.

Прямо перед собой он снова увидел крохотную девчушку Лялю в ярких желтых сапожках. В вагоне электрички она добрую половину пути развлекала утомленных дачным отдыхом людей, бездумно повторяя "Жадная Ляля хочет исе", передразнивая симпатичную бабулю. А та и не рада была, что вырвалась у нее эта простая фраза и тихо дергала девочку за рукав. Но Ляля не унималась. Ее попугаичий рефрен аккуратно ложился в такт перестуку колес и казалось, что вся вагонная публика непроизвольно подпевала пятилетней шалунье и проклинала ее, а заодно с ней и других беспричинно жадных ляль...

...Его Ляля тринадцать лет назад вовсе не была жадной. Она с искренней грустью отметила свое двадцатилетие в компании сотрудников управления культуры, где беспечно отрабатывала свои секретарские сто рублей в месяц. Неприметная, полноватая, с добродушным круглым лицом и влажными глазами, Ляля покорно выполняла распоряжения шефа, делала несложную канцелярскую работу, в пять часов вечера вставала из-за стола и без всякого удовольствия брела "на вечорку" изучать язык Флобера, Бальзака, Франсуазы Саган и Анни Жирардо.

Ляля была крупной девушкой и откровенно стеснялась своей полноты и походки "гусыни", как она сама выражалась. Она была третьей дочерью в семье инженеров-строителей, где на счету была каждая копейка, так что лялины туалеты всегда отличала скромность, граничащая с бедностью. Самым большим ее богатством были чудесный весенний возраст и обольстительная непосредственность.

В то время он был вполне известным кинорежиссером, успевшим исколесить полмира в поисках живых документальных кадров для своих картин. В управление культуры забегал неохотно, по надобности для всяких согласований, утрясок и оформления очередной загранпоездки. Ему всегда требовалась "зеленая улица" для завершения очередного сумасшедшего проекта на Севере Африки или в Конго, Гвинее, а то и вовсе в Латинской Америке. Он прилично изъяснялся по-английски, французским владел слабо, и чтобы написать письмо в Марсель другу-режиссеру приходил в управление с тортом "Сказка" к Ляле.
- Бьюсь об заклад, что Ляля переведет это несложное письмецо за полчаса! - громко объявлял он и ставил торт на край стола. На коробку он непременно клал две ярких упаковки с заморской жвачкой.

Ляля поднимала на него свои диковинно раскроенные глаза, полные свирепого безучастия и любопытства.
- В управлении есть и профессиональные переводчики, - бесстрастно говорила она, однако брала длинными розовыми пальцами письмо и поворачивалась к машинке.
- C'est tout! - слышалось чье-то многозначительное восклицание, и он проворно выходил из комнаты, чтобы не мешать Ляле.

- C'est tout? - горячим шепотом и почти с испугом спросила она его из темноты комнаты через три месяца, когда они уже встречались регулярно. Он в растерянности не нашел слов и продолжал безмолвно лежать рядом с распахнутой Лялей. Если бы это очаровательное, теплое создание знало, на какие хитрости пришлось ему идти, чтобы уговорить оператора Вадима "сдать" ему свою двухкомнатную квартиру на один вечер, придумать правдивую историю дома о дне рождения коллеги в Болшево, отвязаться от назойливой администраторши фильма, неожиданно свалившейся ему на голову в подъезде Вадима, открыть чужим, словно ватным ключом незнакомый замок квартиры и ждать ее в кромешной темноте - конспирация, по словам Вадима, была превыше всего, учитывая его выездную модель режиссера и разницу в возрасте с возлюбленной. На эту проклятую конспирацию, организацию прикрытия от воображаемых преследователей у него уходила почти вся энергия.

Он клял себя за слабость, отсутствие силы воли, неумение выкарабкаться из ситуации, в которую он себя загнал и за вечный страх быть пойманным женой, дочерьми, коллегами, начальством и, самое страшное, отцом Ляли - двухметровым строителем Ярославом. Ему всегда казалось, что, высаживая Лялю из машины даже за квартал от ее дома, он дождется случая, когда из вечерней темноты материализуется громадный праведный папа и всыпет ему палкой по хребту, приговаривая: "Тебе, что, дома недодали, старый пес!? Сладенького захотелось!? Получай, безобразник, сладенького! От всей нашей рабочей фамилии получай!"

"А что, если и вправду чего-то дома недодали, так зачем же палкой по хребту?" - задавал он себе дурацкий вопрос и вступал в воображаемый диалог с могучим лялиным папой - Ярославом.

Несмотря на все его сомнения и переживания, теплая и нежная Ляля продолжала встречаться с ним и укутывать своей молодой, жаркой, так по-настоящему и невостребованной страстью. Свои страхи и неловкость он, как ему казалось, с успехом компенсировал интеллектуальной "подпиткой" Ляли, удовлетворяя ее неуемное любопытство. За год тайного общения он с увлечением провел с ней расширенный "курс молодого интеллигентного бойца" по программе гуманитарного вуза с упором на кино, искусство и историю.

"Сукин сын! Мне бы дочкам своим хотя бы половину преподать того, что я сделал для Ляли за это время...", - ругал он себя, продолжая, тем не менее, водить свою юную подругу на выставки, кинопросмотры и модные вернисажи.

Ляля заметно похорошела и даже похудела: она уже без всякого стеснения носила в управлении алжирские кофточки, брюссельские яркие юбки и причудливые украшения, сработанные безвестными мастерами в Сенегале. Ее экзотический разрез глаз, обработанный французской косметикой, стал привлекать внимание других мужчин и рядом с традиционной "Сказкой" стали появляться шоколадные наборы и духи.

"Все, пора с этим кончать!" - уверенно сказал он себе, почувствовав потребность видеть Лялю чуть ли не ежедневно. Их поездки в машине по укромным уголкам в темных московских переулках, тайные встречи в чужих квартирах отбирали у него массу времени и энергии. Он стал неохотно выезжать в командировки и даже отказался от важной съемки под Киевом. К тому же Ляля с радостью почти забросила ученье на последнем курсе в Иньязе.

Набравшись смелости, он явился мартовским утром 1984 года к своему давнишнему приятелю в Минздрав, где комплектовались группы советских врачей для работы в Алжире. Приятель был фанатом американского кино и за просмотр нового боевика в Госкино готов был на все, в том числе и на оформление Ляли в качестве переводчицы в группу врачей. Договорились, что Ляля закончит учебу через три месяца и отправится в далекий Алжир. Само собой разумеется, все закрытые просмотры с этого мартовского дня были ему гарантированы.

"Я делаю доброе дело: девочка должна закончить ВУЗ, заработать себе на жизнь и вообще - встретить своего мужчину и стать его женой. Через загранслужбу я даю ей путевку в жизнь!" - резонно говорил он себе и радовался такому естественному, весьма необременительному проявлению добродетели.

Ляля с лукавой улыбкой выслушала его сообщение о новом повороте в своей жизни. Ее восхитительные глаза блестели. Были ли это слезы он так и не узнал, а спросить не решился. Они редко говорили друг другу нежные слова.

Через три месяца она уехала в Алжир, и он стал мучительно искать возможность увидеть ее там. Он даже убедил соавтора фильма, что алжирская пустыня смотрится более естественно, сочнее, чем марокканская...

... А потом они сидели ночью на крыше медицинского центра у самого Средиземного моря, и она рассказывала ему о своей новой жизни, липких взглядах и руках интернациональной братии, крутящейся в центре, о тоске в крошечной комнатке-келье, о ее снах, в которых она неизменно видела его, чувствовала его губы на всем своем теле... Он впервые за время их знакомства внимательно слушал ее сбивчивый, полный страданий и переживаний, рассказ. Это не был их обычный треп в преддверии ласк и любовных игр. Ляля закончила свой трогательный рассказ неожиданным каламбуром "Такие вот дела, профессор Хиггинс", а ему на ум пришло сравнение с сыром, от которого безуспешно пытались отделаться герои джеромовских "Трое в лодке". Себя он видел в роли куска сыра, неизменно следовавшим за лодкой, в которой сидела молодая расцветающая женщина. Он чуть было не поделился своим сравнением с притихшей Лялей. Ему хотелось в привычной полушутливой манере успокоить ее, он повернулся к ней и снова, как прежде, пропал в ее жарких объятиях и соленых слезах.

Вот так он "спровадил" Лялю за тридевять земель: он проезжал за ночь по пустынному шоссе по сто пятьдесят километров в стареньком "Пежо", чтобы увидеть ее и просто посидеть с ней на крыше. Семьдесят пять километров, отделявших медицинский центр от столицы, не столько разделяли, сколько связывали их. А к десяти утра он должен был быть на съемочной площадке, где его ждали коллеги и друзья, старавшиеся в меру сил, сохранить в тайне его ночные отлучки. До перестройки еще оставался целый год и моральные устои "совзагранкомандированных" блюлись строго...

Через два года Ляля вернулась в Москву, а он снимал свой фильм-мечту в Колумбии. Потом были Куба, Никарагуа, Коста-Рика. Он слышал от друзей, что Ляля собиралась в Брюссель или Париж на работу то ли в торгпредство, то ли в фирму. Его кинодокументалистика в бурные постперестроечные годы мало кому была нужна, да и сам он быстро освоил видеокамеру и с упоением работал в международном проекте.

Тип ее лица преследовал его везде, даже там, где Ляле и не суждено было объявиться: Рим, Мадрид, Богота, Майями, Ленинград. В аэропорту Марселя он чуть было не подошел к молодой, аристократического вида женщине, кормящей из бутылочки черного мальчонку - этот же разрез глаз, тот же курносый нос, "лягушачий" рот в обидной гримаске.

Так этот образ и застрял в его мозгу и в последующие годы. Он продолжал снимать в Латинской Америке, где была своя жизнь, новые увлечения, всепоглощающая работа в компании веселых и беззаботных гонсалесов, франчесек и камил. И даже там, в горах Перу или колумбийских городках он видел на улицах и в кафе эти глаза и гримаску Ляли. Однажды в Колумбии его разбудил ночной телефонный звонок.
"Сеньор, вас просит Брюссель!" - вежливо сообщила гостиничная дежурная. Он вслушивался в еле знакомый голос за тысячи километров и пытался вспомнить, когда он ее видел в последний раз - три или четыре года назад?
"Поздравляю вас с юбилеем. Желаю счастья и здоровья", - спокойно и четко выговорила Ляля, как будто переводила на русский язык чью-то речь. За все годы общения она всегда называла его на "Вы".
" Спасибо, Лялечка, я буду здоров как бык, хотя юбилей у меня через год!" - весело ответил он, почувствовав даже в электронной связи холод протокольного поздравления. Он собирался домой и предложил навестить ее в Брюсселе.
"Вряд ли это будет удобно", - последовал неожиданный сухой ответ. Потом она добавила: "Встретимся в Москве - у меня здесь тоже все заканчивается", - спокойно сообщила Ляля и связь оборвалась.

И действительно они встретились вскоре в лялиной новой кооперативной квартире у Павелецкого вокзала. Он по привычке каламбурил, осматривая первое собственное жилище Ляли, а потом приблизился к ней, чтобы обнять. С нежным наклоном головы она мягко сказала, что не терпит, когда до нее дотрагиваются руками...

Он хотел обратить все в шутку, привлечь ее к себе и окунуться в столь знакомое, почти звериное тепло и знакомую нежность. Но что-то было в ее наклоне головы, в ее позе и незнакомом холодном взгляде, что заставило его отступить и выдержать часовую светскую беседу под ликер и кофе о сумбурной лялиной жизни все эти годы. Словно заранее определив для себя, что встреча эта последняя, Ляла негромко, по-житейски рассказала и о том, что ему вовсе не следовало бы слышать. C'est tout...

... А потом он ушел, как говаривал его друг-актер, "под стук собственных копыт" из ее жизни навсегда, хотя и не хотел этому верить. Ушел как, по-видимому, уходит от холодного ветра теплая любовь.

Потом он без особого труда помог ей устроиться на престижную фирму, где ей и по сей день не только платят бешеные деньги (по московским стандартам), но и снимают для рекламных проспектов и плакатов. "Нашелся-таки любитель этого раскроя глаз", - часто думал он, встречаясь взглядом с Лялей на плакатах в Москве и Петербурге. Ляля включает стиральную машину, Ляля трепетно держит пачку со стиральным порошком, Ляля смотрит вам в глаза и зовет на курорты Туниса и Египта. Ляля примеряет хрустальную туфельку... Ляля здесь, Ляля там...

Несколько раз он звонил ей на службу, продираясь к ней сквозь фирменные "фолрайзы" холоднокровных московских секретарш. Она вежливо отвечала на вопросы и если бы он сделал паузу на три минуты, она бы деликатно молчала. Не больше. В минуту слабости он попросил ее помочь в устройстве дочери на работу. С лялиными теперешними связями и рекламной узнаваемостью ей стоило лишь позвонить в соседний офис или на лифте спуститься двумя этажами ниже. Она сухо пообещала, задала несколько стандартных вопросов и ... не помогла. Жадная, оказалась, Ляля. Она продолжала жить одна, наслаждаясь свободой выбора друзей и партнеров, упиваясь, как ему казалось, своей уютной финансовой независимостью.

"Какими же жадными с возрастом становятся некоторые дамы в самый неподходящий момент!" - часто думал он и добавлял беззлобно, - " …ну, форменными собаками на сене! Даже в простом человеческом внимании друзьям отказывают!"

... Он ускорил шаг, стараясь увернуться от громадных сумок и нескончаемого потока людей. Вдруг гладиолусы стали невообразимо тяжелыми. Их сочные, прямые стебли, словно отлитые из чугуна, скользнули вниз и всей своей удивительной тяжестью бесшумно рухнули на мокрый асфальт. Черные бусинки цветочных красных глаз качнулись и замерли. Он стоял зыбким живым островком в клокочущем людском потоке, прикрывая своим большим телом яркие теплые краски, внезапно пролитые в серую грязь подземного перехода. Негнущейся рукой он хотел оторвать от груди чудовищно вздувшегося паука, сковавшего его сердце, шею, левую руку, ноги. Попытка двинуть рукой резанула его лезвием бритвы туда, где было сердце, желто-фиолетовые прожектора ослепили его. Мимо поплыли зеленые люди, словно ускоренно снятые им на пленку в нашумевшем фильме. Зеленых человечков сменили красные... Они снова как на перроне понесли его к выходу и вот его джинсовая куртка закачалась у лестницы, ведущей к дневному свету.

"Осень, осень. Ну, давай у листьев спросим", - мелодично, на три голоса, плакали в мощных динамиках девчонки. "Что они знают об осени, счастливо и беззаботно живущие в вечном лете? Или весне? Ну, спросят они у листьев, ну и что те им ответят?", - подумал он, - " До осени нужно прожить утомительно длинное и теплое лето. Дай-то им бог!"

Стало чуть легче дышать. Паук ослабил свои объятия и дал его легким порцию горьковатого вокзального воздуха.
"Вот и гладиолусы потерял. Ничего себе отдохнул на даче, боялся остаться один - вдруг прихватит сердце, кто в наше лихое время поможет! А здесь люди кругом. Тысячи людей! Сейчас что-нибудь придумаем... Вот он, нитроглицерин, родненький. Три штучки должны помочь... Еще две ступенечки... Еще немного... Еще чуть-чуть... Вот и последняя, маленькая, грязненькая, щербатая, проходи, проползай под меня, уходи вниз, не дави так на ноги... у меня их сейчас почти нет... Слава Богу! Вот мы и на воздухе! Шалишь, брат - в пятьдесят лет не умирают так вдруг... А вот и Ляля… Она смотрела на него с громадного нарядного рекламного плаката своими изумительно раскосыми, неповторимыми лисьими глазами, как смотрела, впрочем, и на тысячи других людей. Он даже улыбнулся ей - все-таки близкий человек рядом.
- Ну, не нужен я ей больше... и именно сейчас, а ведь бывает так необходима! Сытая жизнь у Ляли: радоваться бы за нее, а не ворчать по-стариковски, - скорее по привычке отругал он себя, - а все-таки жадная, оказалась... Внезапно ему вспомнился старый амерканский фильм Where love has gone? с Бэт Дэвис. Куда ушла любовь? Куда она вообще девается, чертушка? Да туда, куда сейчас плетусь я - в вечность. Любовь не уходит - она умирает сразу же от неверного взгляда, слова, от тоски и дурости. Да и сама-то любовь женского пола. А коли женского, то непременно жадная! - сверкнула в его мозгу шальная мысль.
" C'est tout? Чепуха какая-то! Вот уж действительно - не съесть, не выпить, не поцеловать", - тихо сказал он, глядя прямо в общедоступные рекламные глаза Ляли, - "Ты молода, самодостаточна и амбициозна. Тебе всего-то тридцать пять… И ты бесконечно права, поставив жирную точку на наших отношениях. Теперь я тебе уже не нужен… Но жадина ты ужасная!"

Тут он заметил желто-красное пятно, качающееся почти рядом. Вгляделся и скорее почувствовал, чем различил, борт машины "скорой помощи". "И здесь нашли!", - пронеслось у него в мозгу и он двинулся к яркому кресту на лакированном боку машины. Но паук был настороже и позволил ему только наклониться в сторону спасительного красного креста. Все еще улыбаясь, он пытался позвать тех, кто стоял в нескольких шагах от "скорой". Он видел их, двоих, в белых халатах. Мужчина курил, а женщина ела мороженое, бездумно разглядывая площадь, здание вокзала, толпу, Лялю на плакатах и ...его. Алые, чуть тронутые помадой губы аккуратно подбирали сладкие подтеки мороженого. Тонкие розовые пальцы цепко держали вафельный стаканчик. "Лягушачий" рот, знакомая гримаска. Он перегнулся через поручень и уставился на головы спешащей в никуда толпы. Липкая, стремительная тошнота подступила к горлу. "Только этого не хватало, блевать на площади! Я скорее умру, чем так..."

И он умер, так и не отцепив холодеющие пальцы от дерева поручень.

В это мгновенье где-то на другом конце города вскрикнул ребенок, гулко ударился о телефонные провода стриж, тысячи раз до этого минующий это алюминиевое препятствие, в квартире на четвертом этаже на Гоголевском бульваре колыхнулась штора, вздрогнул и, оторвавшись от ветки, круто упал на могилу только начинающий желтеть кленовый лист...

Хрустнули тонкие стенки вафельного стаканчика, тревога мелькнула в больших, чуть раскосых глазах молодой женщины. Сигнал прошел в мозг тренированного человека, обученного принимать сигнал и реагировать на боль, страдание, смерть. Словно напуганная внезапным шорохом рысь, женщина оглядела площадь и уверенно шагнула к поручням, на которых только что держалась чужая жизнь.

...Хаотическое движение толпы на площади обтекало плотно сбившуюся кучку людей у перехода. В центре образовалась крохотная площадка, на которой в неестественных позах застыли два человека. Один, казалось, застыл навсегда, так и не дождавшись теплого прикосновения, глотка жизни. Другой человек, сбросив халат, нагнулась над лежащим мужчиной, прильнула к его посиневшим губам, пытаясь насильно вдохнуть из своих молодых, здоровых легких жизнь. Она массировала ему сердце, бросалась на него словно зверь на добычу, нагнувшись над ним, бесстыдно показывая безучастной толпе загорелые сильные бедра и ягодицы с узким треугольником бикини.

На мгновенье она поднимала голову, резким движением отбрасывала назад гриву пепельных волос, окидывала кольцо людей невидящим взглядом и, набирая словно ныряльщик, новую порцию воздуха, снова впивалась в безжизненный рот своими губами. Толпа завороженно смотрела как ее сменил мужчина в белом халате, а она, вскочив на ноги, не спешила оправить юбку и с ненавистью смотрела на толпу, кричала "Назад" и пыталась теснить людей в первом ряду кольца, чтобы дать лучший доступ воздуху. Затем, оторвавшись от толпы, она снова кинулась к белому халату, оторвала его от безжизненного тела и снова прильнула к чужим холодным губам, терзая, словно хищная птица свою жертву, не веря в смерть, переселение душ, спиритизм. Она уже не подпускала к нему своего напарника...

Ее с трудом оторвали от неподвижного тела громадные парни в халатах из подъехавшей второй "скорой". Они принесли специальную аппаратуру, приладили ее к телу мужчины, над которым склонились несколько голов. Одна из них поднялась и, сверкнув очками, скомандовала:
- Давай, Алеша, напряжение, поаккуратней, в поддержку... Так потянет, мужик. Повезло ему, что Светка с нами - никого просто так к Святому Петру не отпустит. Будет жить дядька кому-то на радость! Всего-то ему полтинник стукнул. Где-то по телеку я видел эту ро… это лицо. Забирайте его в тачку и везите в Склиф. Тут рукой подать, - а нам к Рижскому. Опять вызов!

С громадного плаката Ляля с деланным интересом смотрела на площадь и на подземный переход, у которого, держась за поручень, тяжело дыша, стояла молодая женщина в небрежно накинутом на плечи мятом белом халате. Она странно покачивалась на высоких каблуках и смотрела на очередь у автобусной остановки. Ее глаза неотрывно следили за крошечными желтыми сапожками, мелькающими среди больших, взрослых ног. Подошел автобус, маленькие сапожки сверкнули в последний раз и исчезли.

4 мая 1999 г.
Евгений Леоненко